В бесконечном ряду темного, незаметного люда, с утра до ночи трудящегося на пользу процветания и удобств столичной жизни, по всей справедливости занимает первое место дворник, этот человек в полосатой шерстяной фуфайке, которого всякий видал миллионы раз; не думайте, чтобы этот предмет был слишком маловажен, — напротив, в настоящее, совершенно пустынное от всяких героических личностей, время дворник может занять довольно видное место. В самом деле, чего хотите вы от истинного героя? Мужества, несокрушимой твердости духа, самоотвержения? Все это, даже в большей степени, вы найдете в столичном дворнике; прибавлю даже, что как истинным героем, так и порядочным дворником нельзя быть, не обладая этими качествами и преимущественно доведенным до высших границ самоотвержением, заставляющим из-за вашего покоя и тепла пожертвовать своим теплом и покоем. Всем, решительно всем вы обязаны этой пестрой, неугомонно работающей куртке; вы в этом тотчас же убедитесь, если только будете иметь терпение проследить хоть один день ее трудовой жизни; одно уже то, что вы будете только наблюдать эту жизнь, измучает вас прежде всего физически, потому что если вы действительно решаетесь познакомиться с программою занятий дворника, то вам нужно подняться чем свет, и тут вы будете изумлены тем, что дворник уже опередил вас: на дворе давным-давно стучит его топор, раскалывающий дрова, фуфайка дворника давно пропотела от швыряния в сарай поленьев и дымится на утреннем морозе; работа идет все шибче и шибче — и скоро вам не угнаться за этой фуфайкой! Вот вы встречаете ее на лестнице с целой горой дров на спине, уставившуюся в землю лбом, осторожно поворачивающую свое тело на изгибе лестницы; спустя немного — дворник попадается вам на той же лестнице с огромными широкодонными ведрами; затем вы видите его на окне магазина, с тряпкой в руке, шлифующего зеркальное трехаршинное стекло, вы видите его со скребком на тротуаре зимою, с ломом — во время гололедицы, с метлой — летом. Эта же пестрая куртка иногда мелькает вам за кулисами театра, с натугой выкатывающая на сцену величественное облако или грандиозную морскую раковину, на которой с невыразимой грацией поместилась балетная героиня… Все, решительно все для вас — и ничего для себя! И это потому, во-первых, что конура, над входом в которую видна дощечка: "Дворник", изобилует самыми худшими чертами всех времен года — летней духотой, с быстрыми переходами к лютому холоду, осенней сыростью и гнилью подвального воздуха; словом, изобилует всеми неудобствами, о которых вы давным-давно успели позабыть, если хоть когда-нибудь слыхали о них. Потому еще "не для себя" живет он, что где-то в Осташкове существует сын Иван и жена Авдотья; и отписала эта жена Авдотья "письмо", где значится, что "в чистую избу никак им перейти невозможно, потому что подрядчик Иван Семенов не пущает до тех пор, говорит, пока двадцать целковых за стройку не отдадите". Да еще пишет Авдотья эта, что "нельзя ли картузик сынку, да ей платок, да два целковых за башмаки еще не отдавали, но что Федор кум и сестрица кланяются и что Гаврило Прокофич недавно погорел. Затем прощайте…"
Все это огромной массой забот лежит на плечах столичного дворника; об этом Осташкове, об этой Авдотье и о чистой избе думает он с болью в сердце, потому что за хлопотами приходится думать только украдкой, только в промежутки дум о вашем покое, о чистоте улицы, за укладкой дров, за тасканьем воды. И эти осташковские дела заставляют хватать подходящую минуту, стараться и бегать для кого бы то ни было, лишь бы потом за услугу перехватить "что-нибудь".
Только что поставил дворник метлу, после продолжительной прогулки с нею по панели углового дома, и, войдя в свою совершенно темную от темноты зимнего вечера дворницкую, отломил огромную краюху хлеба, которой так давно жаждал проголодавшийся желудок, как над самым окном его раздался отчаянный звонок.
— О, шут тебя возьми!.. — произносит дворник, вылезая из своей норы.
— Дворник! — кричит какой-то франт, стоя в воротах и заложив руки в карманы.
— Что, что там? Кого надо?
— Ты дворник?
— Я! Что угодно?
— Послушай, поди сюда!
Франт идет в темный угол под воротами.
— Что угодно?
— Вот тебе… возьми…
— Благодарим покорно!
Получив в руку, дворник считает нужным снять шапку и вполне отдается воле благодетеля, который говорит:
— Послушай, братец, — не знаешь, кто это такая побежала сейчас?
— Куда это-с?
— Прямо из ворот и потом, кажется, вон в угол?
— В угол-с? Это которая же… в платочке?
— Да-да-да…
— Это, надо думать, Марфуша… швейка.
— Швейка? Гм! Так, братец, того, поди-ко сюда…
Идут в угол более мрачный, где посетитель шепчет дворнику на ухо и потом произносит:
— Понимаешь?
— Будьте покойны!
На дворе стоит лютый зимний вечер. Посреди улицы мчатся промерзлые рысаки, широко раздувая ноздри и оставляя клочки пара, который тотчас же расхватывает на части мороз. В небе красные полосы. Посреди улицы итальянец-шарманщик, в легком пальтишке, с грязным шарфом на шее, подпевает под мотив из "Эрнани", но мороз хватает его за горло, и поэтому вылетают по временам какие-то отрывистые басовые звуки. Да и шарманка тоже по временам сипит: мороз победил жаркий итальянский напев. Франт подпрыгивает на тротуаре, круто поворачивая от угла назад, заглядывает в ворота и марширует опять.
А дворник между тем не спеша поднялся по черной лестнице и остановился около квартиры портнихи Оборкиной; подумав с минуту, он осторожно отворил дверь и очутился в мастерской. Около стола, на котором лежали кучи кисеи и разных материй, сидели и стояли девушки. Одна из них только что вернулась с улицы, о чем говорили ее румяные щечки.